Вот выдержки из книги В.П. Астафьева "Последний поклон" о становлении советской власти в его родном селе Овсянка.
"Крепкие крестьяне многолюдного села впадали во все больший
разор и бедствия, последствия которых не можем мы исправить и по сию пору,
потому как один русский дурак может наделать столько дел и бед, что тысяче
умных немцев не исправить. Для мудрого, говорилось еще в древности,
достаточно одной человеческой жизни, глупый же не знает, что делать ему и с
вечностью. А если этот глупый с ухватками бандюги, оголтелый пьяница, да еще
и вооружен передовыми идеями всеобщего коммунизма, братства и равенства?
Не хочется пятнать эту мою заветную книгу дерьмом, не для того она
затеивалась. Но все же об одном самом передовом коммунисте -- осквернителе
нашей жизни -- поведаю, чтобы не думали его собратья и последователи из тех,
кто живет по заветам отцов и дедов своих, что все забыто, тлену предано,
быльем заросло.
Главным заправилой новой жизни в нашем селе был Ганя Болтухин. Не
всегда, но все же Бог шельму метит. Мужичонка пришлый, самоход,
пробавлявшийся случайными заработками, женившийся на случайно подвернувшейся
бабенке из нашего села, стуча в грудь свою кулаком, называл себя почтительно
Ганька -- красный партизан. Какой уж он был партизан, никому не известно, но
что человек пакостный, явственно видно и по морде, битой оспой, узкорылой,
бесцветной, немытой. Если бы портрет этого большевика придумывать нарочно,
то лучше бы и точнее оригинала ничего не измыслить".
"Советская власть плюс поспешание -- так бы я определил крутость того
достославного времени. В бесшабашной, даже удалой пока еще спешке активисты
решали зорить село с домов и дворов, что поближе, чтоб неутомительно было
ходить далеко".
"Все страшное на Руси великой происходит совсем как бы и не страшно,
обыденно, даже и шутливо, и никакой русский человек со своими пороками по
доброй воле не расстанется. Разорение села, утробление людей началось с
шутками, с прибаутками. Как бы понарошку, как бы спектакль играя, во главе с
Митрохой, Болтухиным, колдуньей Тришихой или неутомимой нашей коммунисткой
теткой Татьяной в избу вваливалась компания человек из пяти -- власть,
понятые. "Здорово живем! ("Кум, кума", или "дорогой соседушко", или "хресный
и хресная", или "золовушка", или "шуряк"). Мы вот по делам пришли..."
-- "Кто нонче без делов ходит? Проходите, садитесь, в ногах правды
нет...". Конечно же, все давно знают, кто и зачем пожаловал, хозяева
предупреждены, что поценнее спрятано. "Описыватели" же испытывали неловкое
смущение -- ведь век бок о бок прожили, и если бы не "хозяева", дети
прилипал и сами пролетарьи давно бы с голоду и холоду околели иль в других
местах ошивались. Христосовались в святцы по праздникам, в Прощенный день
прощенья просили, болезни травой лечили, детей крестили, в тайге и на реке
друг друга спасали, взаймы хлеб и деньги брали, женились, роднились, дрались
и мирились -- это ж жизнь, и каждый двор -- государство в государстве,
население ж его -- народ. Братья во Христе.
Словом, начиналось недоброе дело в нашем пестром селе совестливо-туго,
с раскачкой, редко кто решался на отпор, редко кто гнал со двора потешную
банду, чаще, переморгнувшись с хозяином, сама шасть в подпол или в погреб за
грибками, за огурчиками, сам цап за дверку буфета или шкапа, а в шкапу-то
она, родимая, томится, череду своего ждет, к застолью сзывает. Опись после
возлияния и бесед соответственная: что хозяин с хозяйкой назовут, то и
опишут. Все думали, может, обойдется, может, прокатит туча над головой:
"Власть совецка постращат-постращат да и отпустит -- она ж народная,
власть-то, мы за ее боролись, себя не жалеючи...". И частенько, бывало,
активисты-коммунисты и в подозрение впавшие соседи иль другие какие
элементы, братски обнявшись, провожали по улице до полуночи друг друга,
единым дружным хором исполняя: "Рив-валю-уция огнин-ным пламенем
пронесла-аася над мир-ром гра-а-азо-ой, з-за слабоду нарр-роднаю, во-ооо-олю
ала кроф про-ооо-ли-ла-ся рр-ико-ооой...".
"Выселенные из домов "богатеи" всю зиму мыкались по селу. За это время в
пустых избах были побиты окна, растаскана нехитрая крестьянская мебелишка,
порублены на дрова заплоты, где и ворота свалены. Крушили, озоруя, все --
лампы, фонари, топтали деревянные ложки и поварешки, били горшки и чугуны,
вспарывали перины и подушки, кое-где даже печи своротили неистовые борцы за
правое дело. По дворам валялись колеса, ступы и пестики, опрокинутые точила,
шестерни от молотилок, крупорушки, старые шкуры, веревки, сыромятина,
какое-то железо, подобранные хозяевами на всякий случай. В пустых избах
блудничали парни с девками, на стыд и срам как-то сразу понизилась цена, в
потемках, в глуши сиротских изб, невзирая на классовую принадлежность, сыны
пролетарьев мяли юбки кулачек, кулацкое отродье лезло лапой под подолы к
бесстрашной бедноте. Работа у бабушки шла ударно, дни и ночи она со слезной
просьбой полюбовниц, чаще их родителей, "терла живот" молодицам. Шатаясь,
заткнув от боли рот платком, удалялись блудницы из нашего дома под звук
сурового бабушкиного напутствия: "Дорасшаперивасся! Изблудничасся! Семя из
тебя кровью вымоет...".
Под окнами и на мосту под пляс и перестук каблуков с вызовом,
охальством пелось возжигающее, на подвиг и последний срам взывающее:
"Девочки, капут, капут, как засунут во хомут, засупонят и е.., ноги кверху
ж... внис, штоб родился комунис!".
"Весело было нам, все делили пополам!" -- пелось тогда же. Отобрали,
разделили добро и худобу, пропили, прокутили все".
"Я слышал рассказ о вологодском крестьянине, которого разоряли несколько
раз принципиальные, непримиримые строители новой жизни. Когда упрямого,
загнанного в самое болото мужика пришли кулачить в пятый раз -- он
повесился.
Нет на свете ничего подлее русского тупого терпения, разгильдяйства и
беспечности. Тогда, в начале тридцатых годов, сморкнись каждый русский
крестьянин в сторону ретивых властей -- и соплями смыло бы всю эту нечисть
вместе с наседающим на народ обезьяноподобным грузином и его приспешниками.
Кинь по крошке кирпича -- и Кремль наш древний со вшивотой, в ней засевшей,
задавило бы, захоронило бы вместе со зверующей бандой по самые звезды. Нет,
сидели, ждали, украдкой крестились и негромко, с шипом воняли в валенки. И
дождались!
Окрепла кремлевская клика, подкормилась пробной кровью красная шпана и
начала расправу над безропотным народом размашисто, вольно и безнаказанно.
"Подошла, подкатила весна тридцать первого года, первая весна
коллективного хозяйствования, когда надлежало показать "трудовой ентузиазм"
на деле, а не на слове. За зиму много чего было порушено, пропито, пала
большая часть обобществленного скота, растасканы семена, бесхозно
поморожены, погноены и стравлены скоту овощи -- вечная и главная опора жизни
нашего деревенского населения.
Конечно же, во всем виноваты оказались они, враги, которых, правда,
заметно поубавилось".
"Праздники в годы коллективизации были особенно какие-то пьяные, дикие,
с драками, с резней, с бегством по улицам, стрельбой, хрипением, треском
ломаемых жердей, звоном стекол, криками, плачем".
"Второе выселение из домов в Овсянке было совсем тяжелым, случилась даже
трагедия на этот раз. Я уже в одной из глав писал, как глухонемой Кирила
Платоновский, заступаясь за мать, зарубил городского уполномоченного. Все
остальные мужики наши, такие боевые в драках, неистовые при лупцовке баб
своих, лошадей и всякой другой беззащитной скотины, при крушении стекол в
собственном доме, при стрельбе по маралу, забывшемуся в любовном гоне и на
солонцах, по зайцу, по птице в тайге, слиняли, как ныне говорят, в защиту
свою не только пальцем не шевелили, но и пикнуть боялись.
Ныне известно, каким покорным многочисленным стадом брели русские
крестьяне в гибельные места на мучение и смерть. Они позволяли с собой
делать все, что хотела делать с ними куражливая, от крови осатаневшая
власть. По дури, по норову она иной раз превосходила свое хотение,
устраивала такие дикие расправы над своим народом, что даже фашисты
завидовали ей".
"В Николаевке загон был огорожен колючей проволокой. Ни столовой, ни
уборной, ни воды, ни света, и никого никуда не выпускали, суля скорую
отправку. Какое-то время к загону никого не подпускали. В загоне была
вытоптана трава, и люди лежали вповалку, ходили по колено в грязи, в моче, в
размешанном дерьме. Тучи мух, осатанелые стремительные крысы, кашель, понос,
вши, кожные болезни начали косить этот никем еще не виданный лагерь, за
который вроде бы никто не отвечал. Лишь выбирали, выдергивали мужиков,
парней и уводили куда-то. Скорей всего загоняли сюда людей на короткое
время, на несколько дней, но где-то что-то не согласовалось, может, в
низовьях Енисея ледоход еще не прошел, может, у пароходства судов не
хватало, может, и справку-бумагу какую-нибудь окончательную не подписали.
Таких вот загонов тогда по стране были тысячи, и чем больше мерло людей за
проволокой, тем большая победная радость торжествовала в народе, еще не
угодившем за колючку. Однако люд крестьянского роду был еще крепок, не так
просто было уморить, задавить его. Те же родичи с улицы Вассаля да из
деревень, придя или приплывши, не бросали своих в беде, пронюхивали, где они
бедуют, толпами валили туда с передачками, проявляя изворотливость,
подмасливали, подпаивали охрану, делились хлебом, табаком, тайком уносили и
захоранивали на николаевском кладбище замученных младенцев.
Прошлой весной военные люди на этом кладбище благоустроили травяной
пустырь, где захоронены японцы, пленные прошлой войны. Японцы посулили
нашему великому государству какие-то подачки, вот и пристигла пора
проявлять, пусть и шибко запоздалую, гуманность; но когда же самая гуманная
в мире власть, когда борцы за правое дело вспомнят о замученных русских
младенцах? Хотя бы о младенцах! На всех загубленных русских людей не хватит
никаких сил, никаких средств, уворованных у народа же, "обслужить" и
обиходить убиенных!"
"Один ретивый работник красноярского НКВД отмечал погашенные,
испепеленные гнезда повстанцев черными флажками, действующие же, подлежащие
ликвидации -- красными. И когда другой молодой сибирский парень, посланный
работать в органы, увидел эту карту, то зачесал затылок: "Н-н-на-а-а, ничего
себе дружественная республика рабочих и крестьян!"
"Прошлой зимой, ознакомившись с делом на деда, отца и односельчан, я
написал довольно пространное и резкое письмо в краевую прокуратуру и вот,
опять же во время работы над заключительной главой, получил ответы на
официальных бланках -- привожу их дословно с соблюдением всех параграфов и
форм.
Сверху под гербом крупно и четко напечатано:
"Прокуратура СССР. Прокуратура Красноярского края 18-06-91 N 13/229-91
г. Красноярск
Уважаемый Виктор Петрович!
Ваше заявление о необоснованном привлечении в 1931 году к уголовной
ответственности Астафьева П. Я. и др. рассмотрено в прокуратуре края и УКГБ
СССР по Красноярскому краю.
С учетом ваших доводов следственным отделением УКГБ по делу проведено
дополнительное расследование, в результате которого установлено, что
постановление тройки при ПП ОГПУ Восточно-Сибирского края от 1 апреля 1932
года в отношении Астафьева Павла Яковлевича, Астафьева Петра Павловича и
Фокина Дмитрия Петровича и признания их виновными в совершении
контрреволюционных преступлений является необоснованным и незаконным.
В соответствии с Указом Президиума Верховного Совета СССР от 16-01-1989
г. "О дополнительных мерах по восстановлению справедливости в отношении
жертв репрессий, имевших место в период 30-х, 40-х и начала 50-х годов",
Астафьев П. Я., Астафьев П. П. и Фокин Д. П. реабилитированы.
Справки о реабилитации прилагаются.
Верно -- прокурор края, государственный советник юстиции 3 класса
А. П. Москалец".
А вот его рассказ о более позднем периоде СССР:
"Узнавши, что я родом с Енисея, да еще из тех мест, где начинается
возведение самой могучей в мире гидростанции, тогдашний редактор "Смены"
Михаил Арсеньевич Величко посчитал, что никто так емко и живописно не
отразит героические дела на новостройке, как я.
Ничего героического я на стройке не обнаружил, она еще только
развертывалась, но уж такой был на ней беспорядок, неразбериха и кавардак,
граничащие с преступностью, что я, повидавший уже виды в наших лесах, на
водах и заводах, приуныл, однако как журналист, с некоторым уже опытом
работы в газете, быстро нашелся и почетную командировку ударно отработал,
написав очерк об одной из молодежных строек Красноярска.
Очерк, типичный для той поры, газетный, трескучий, и потому он широко
печатался, в особенности по юбилейным изданиям, и принес мне заработку в
несколько раз больше, чем моя первая книжка. Нужда в семье тогда была
большая, и я едва устоял против этакого добычливого творчества и легкого
писательского хлеба.
Будучи в командировке, я, уже привыкший к неудержимой болтовне,
демагогии и краснобайству, был все же поражен тем, какой размах это
приобрело на просторах родной Сибири -- оно и сейчас здесь соответствует
просторам -- такое же широкое, вольное и безответственное. Но тогда я еще не
был таким усталым от нашей дорогой действительности, все воспринимал
обостренно, взаболь, и меня потрясло, что люди, владеющие пером, и даже
"выдвиженцы пера" -- из рабочих и местной интеллигенции, пишут здесь и
"докладывают" по давно известному, крикливому и хвастливому, Советами
рожденному, принципу: "Не верь глазам своим, верь моей совести".
И совсем исчез человек из этих писаний, одни только герои населяли
многочисленные творения, раз герои, значит, и дела у них только героические,
а бардак на производстве и в жизни, он как бы и не касался их белых рубах,
алых полотнищ и светлых душ."
Это пишет человек, проживший в СССР с 1924 по 1991 годы.
Награды:
Герой Социалистического Труда (Указ Президиума Верховного Совета СССР от 21 августа 1989, орден Ленина и медаль «Серп и Молот») — за большие заслуги в развитии советской литературы и плодотворную общественную деятельность
орден «За заслуги перед Отечеством» II степени (28 апреля 1999) — за выдающийся вклад в развитие отечественной литературы
орден Дружбы Народов (25 апреля 1994) — за большой вклад в развитие отечественной литературы, укрепление межнациональных культурных связей и плодотворную общественную деятельность
ордена Трудового Красного Знамени (1971, 1974, 1984)
орден Дружбы народов (1981) — к юбилею Союза писателей СССР
орден Отечественной войны I степени (1985)
орден Красной Звезды
медаль «За отвагу» (1943)
медаль «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.»
Премии:
Государственная премия СССР (1978) — за повесть «Царь-рыба» (1976)
Государственная премия СССР (1991) — за роман «Зрячий посох» (1988)
Государственная премия РСФСР имени М. Горького (1975) — за повести «Перевал» (1959), «Кража» (1966), «Последний поклон» (1968), «Пастух и пастушка» (1971)
Государственная премия Российской Федерации (1995) — за роман «Прокляты и убиты»
Государственная премия Российской Федерации (2003 — посмертно)[4]
Пушкинская премия фонда Альфреда Тепфера (ФРГ; 1997)
премия «Триумф»